В одной знакомой улице
Я помню старый дом
С высокой старой лестницей,
С завешанным окном…
Там огонек таинственный
До полночи светил…
Ах, что за чудо девушка,
В заветный час ночной,
Меня встречала в доме том
С распущенной косой…
Как не по-детски пламенно
Прильнув к устам моим,
Она, дрожа, шептала мне:
«Послушай, убежим». Иван Бунин
Иван Бунин
Какие чудесные стихи и рассказ Ивана Бунина! Недавно, когда я проезжал на троллейбусе по Ленинскому проспекту и подъезжал к гостинице «Академическая», я вспомнил эти стихи и тут же вышел. Вернее, меня какая-то неведомая сила подняла с места и вынесла прямо на остановку перед гостиницей. Почему я вышел, и при чём здесь стихи Бунина? Сразу было всё непонятно, тем более что это был второй корпус гостиницы, и здесь я бывал очень редко…
Закурив и оглядевшись, я увидел людей, спешащих в переход, стоящих на остановке и, как казалось, ждущих чего-то из глубины светлого, по-летнему тёплого и как бы улетающего вдаль чудесного коридора проспекта…
За этим вторым корпусом находился, сейчас невидимый, первый, и я всё вспомнил и понял, при чём были здесь стихи…
За этим первым корпусом почти сразу когда-то начиналась небольшая улочка двухэтажных домов, доставшихся Москве ещё с царских времён. Тогда, на фоне только что отстроенной этой гостиницы, они казались всем очень старым и ветхим пережитком. Ветхими из-за своих деревянных вторых этажей с дымовыми и чёрными от сажи трубами, скрипучими лестницами и узкими, как щели, дверьми и ещё из-за разросшейся густо сирени и старых бабок, похожих на эти дома и сидевших на лавках около них, казалось, вечно.
А впрочем, чудесное тогда было время. Мне шёл восемнадцатый год, и я, приезжая каждый день из пригорода в переполненной электричке на Ленинградский вокзал, бросал медный пятак в турникет метро и входил в его вестибюль, там я выпивал стакан виноградного сока, и меня медленно уносил эскалатор на кольцевую линию до станции «Октябрьская». Потом я переходил переходом на саму площадь, чтобы выйти на свою Мытную улицу. Я шёл по ней почти всегда, в любую погоду пешком до Даниловского рынка, чтобы потом попасть в низкий и без окон подвал — на свои курсы. По дороге, на площади, у кособокой деревянной палатки с огромным внутри неё и видимым с площади всем пончиковым аппаратом я успевал выпить стаканчик кофе и съесть с десяток маленьких, горячих, посыпанных пудрой пончиков. Пончики были горячие, жарко-душистые от масла и посыпанные через сито изумительной, самой сладкой, как мне казалось тогда, сахарной пудрой.
Помню, была зима! Холодный сок в метро. Быстрый спуск на станцию. Метель, холод и пончики…
И был Веня — Вениамин! — он жил здесь недалеко, в тех самых старых домах. Он снимал у древней и глухой старухи, на втором его этаже, комнату и жил в ней со своим другом, шофёром-дальнобойщиком.
Ах, что за чудо был этот Веня! Он, бросив свою очень обеспеченную родню где-то в Вышнем Волочке, сам всё здесь, в Москве организовал и с помощью своего друга окончил один институт, а тогда уже и второй — иняз — и собирался уезжать за границу. Вот тогда-то я с ним и познакомился у той самой палатки с пончиками. Мела метель, и ветер сдувал с крыши палатки снег, развевая его, как прах, по пустынным улицам и улочкам Москвы, закручивал его в пушистые клубки и уносил дальше, в смутную от метели глубину. Я стоял один, ел пончики, пил кофе и старался, чтобы ветер и метель не унесли меня вместе с ними туда же…
А потом мы уже вдвоём шли, поворачиваясь спиной к ветру… шли к нему в гости…
И потом много раз, когда его дружок уезжал в очередной свой рейс, я тайно прибегал в тот подъезд и не звонил, а тихо стучал в окно его комнаты, выходившей вместе со стеной прямо на деревянную, с выбитой третьей ступенькой лестницу. Заслышав его торопливые шаги и тихий скрип открывающейся двери, я кидался к нему на шею, и мы, обнявшись, крадучись, пробирались по тёмному и холодному коридору к нему за перегородку, где находилась его комнатушка. Я, с мороза, ещё весь в снегу и холоде, быстро и нетерпеливо скидывал с себя пальто, шарф, шапку и прижимал его к себе, после чего мы падали, тихо хохоча, вместе с ним на железную, в завитушках у изголовья кровать.
Потом были вино, картофельный салат из соседней кулинарии, горячие сосиски, красные яблоки и… светлая, томящая всё тело истома…
Сладкие, как сахарная пудра на пончиках, его губы, чуть прохладные и нежные, как бы остужали мой юношеский пыл. И мы потом, забравшись под большое и тёплое одеяло, лежали и мечтали о том, что я должен буду обязательно приехать к нему за границу. Куда? Он ещё пока не знает! Но приехать я к нему обязательно должен. И что он ещё купит там большую белую машину, а мне красный шарф и большую шляпу, и что у нас там будет огромная квартира с бассейном и слугами из негров. И всё это будет очень скоро, и…
От этих мечтаний и наших тёплых, податливых на любую ласку тел, казалось (нам обоим), слышавших любое прикосновение друг к другу, и от избытка эмоций, красивых слов и таких бесконечных поцелуев — и у него, и у меня на глаза наворачивались слёзы умиления, радости, любви. И я, закрывшись с головой одеялом, старался сберечь и его, и себя, и наше с ним счастье — сберечь от стужи, от вьюги, зло завывающей за окном и в бессилии шевелящей ситцевой занавеской на промёрзшем окне нашей мечты…
Вот почему я вспомнил стихи Бунина — там было всё так же, но…
Потом, той же весной, я провожал его, Вениамина, на аэровокзале. Мы бежали с ним, опаздывая на автобус, отходивший в «Шереметьево», и он, уже последним заскочив в него, крикнул мне что-то прощальное. И всё! Растаял в чёрных, как и его глаза, блеснувших окнах уже отправляющейся машины.
С тех пор я никогда не видел его, и ничего о нём не знаю. Там, в рассказе Бунина, у них на столике шевелилась корочка кожицы от сыра и ситцевая занавеска, а вот у меня на всю жизнь остались самые сладкие о том времени воспоминания — сладкие, как та сахарная пудра на тех наших пончиках…